afanarizm (afanarizm) wrote,
afanarizm
afanarizm

Category:

Похороны Сахарова - 1

Третьего дня, как случайно выяснилось, была 21-я годовщина. Не будучи фанатом покойного, выложу-ка, тем не менее статью Александра Никишина «Похороны академика А.Д. Сахарова», опубликованную в журнале «Нева» в начале 1990-го. Просто чтоб пусть было, как иллюстрацию общественных настроений того времени и, так сказать, срез популярных мнений.
— «Станцию «Спортивная» поезд проследует без остановки!», — услышал я в метро на Дзержинке и понял, что до Лужников придется добираться пешком.

Поезда на «Спортивной» не останавливали, опасаясь давки, но выглядело это так, будто нарочно чинят препятствие тем, кто хочет пройти в Лужники проститься с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. На «Фрунзенской», например, перекрыли проспект. Утром человек семьдесят прорвали милицейский кордон с криками: «Отняли мясо, хотите отнять душу! Хватит!»

Теперь поперек проспекта стояли автобусы, и офицер с мегафоном повторял бесстрастно: «Проход в Лужники справа по вашему движению, проходите по аллее». Я как услышал, сразу вспомнил похороны Брежнева. Я жил тогда на Сретенке; улица эта, обычно бурлящая людьми, была в день похорон пуста. Возле каждого переулочка, в нее впадающего, стояли военные и милиция, весь центр был перекрыт. Какая-то тревога витала в воздухе, все чего-то боялись, говорили чуть ли не о перевороте… Кто шел в магазин за молоком или хлебом, брал с собой паспорт, и офицеры первым делом начинали искать в нем прописку. Брат работал тогда в Колонном зале режиссером и участвовал «от администрации» в правительственных похоронах. Он носил на рукаве черную с красным повязку и по блату водил меня глядеть на высоких покойников. Когда входили в здание, молодой, суетной генерал зашипел на меня: «Опустить воротник!» — и даже протянул руку в перчатке, но я уклонился и опустил воротник сам. Потом он же свистящим шепотом скомандовал людям, которые по двое поднимались по ковровой дорожке наверх: «Возвышенность преодолевать в темпе!», после чего все мы кинулись по лестнице, спотыкаясь и толкая друг друга. Помню, какие были злые лица у людей, — их свозили в центр автобусами со всей Москвы, инсценируя довольно бездарно, фальшиво всенародный траур…

Хоронить Сахарова люди шли сами, никто никого не неволил, автобусами не подвозил. На станции метро «Дзержинская», откуда я ехал, толпилось много народу, но почему-то легко вычислялись те, кто ехал именно в Лужники, — не только по цветам, ехали и без цветов; скорее решительность какая-то в лицах, отстраненность и торжественность выделяли их из бурлящей московской толпы. Это и мужчина, с каким-то вызовом глядевший на всех нас, ростом метра под два, в распахнутой дубленке, пыжиковой шапке и кожаных перчатках, которые он так и не снял, хотя в тот день было довольно тепло, и всю дорогу сжимал кулаки, словно к драке; и несколько молодых женщин, не проронивших за весь путь ни слова; и группка студентов, обсуждавших дела на факультете, но никак не грядущую панихиду. Мы потом все вместе продирались через милицейские кордоны на «Фрунзенской» и, узнавая друг друга, кивали, как старым знакомым.

С маршрута сворачивать не разрешали, во дворы не пускали, если не показывал паспорт со здешней пропиской. Маршрут был очерчен очень зримо, четко— милиционеры по обе стороны проложенной по снегу тропы, веточки елок, цветы. На улице Ефремова возле хлебозавода я насчитал два десятка автобусов с милицией — в Лужниках же сбился со счета, столько там было веселых, румяных ребят в милицейской форме. Гогочут, курят. Меня зло взяло — в такой-то день! Я пошел прямо на них, тут же офицер: «Куда?» Я показал удостоверение, а он, пожав плечами, говорит удивленно: «Проходи, коль не шутишь». Прошел одну милицейскую цепь, за ней другая, а под аркой стадиона еще человек сто — курсанты училища МВД. В тулупах, валенках, ремнями перетянутые, переминаются с ноги на ногу. Чего вас так много-то? Кому это в голову пришло собирать на панихиду такое количество милиции?..

Иду дальше. Кафе, закусочные, скопление общепитовских точек. Люди стоят за стеклами, жуют, смеются, глядят на меня с любопытством — кто это там через кордон рвется? Иду и чувствую, что не туда попал, уж больно тут безмятежно. Спрашиваю девушку в спортивном трико: где будет панихида? Она окидывает меня непонимающим, презрительным взглядом: «Какой еще Сахаров? Какая панихида?» Отхожу, а она мне вслед со злостью: «Совсем с ума сошли — хоронить на стадионе!..»

Проводили панихиду не на стадионе, а возле, на открытой площадке, отданной Моссоветом под митинги. Когда позже стоял в толпе, ожидая гроб с телом А.Д. Сахарова, я много недоуменного услышал: «Почему его на Востряковском хоронят? Не на Новодевичьем?» Одна старушка сказала: «Таких, как Сахаров, должны у Кремлевской стены хоронить», — но на нее накинулись молодые ребята: «Там палачи лежат! Вышинский! А вы — Сахаров!..» Еще возмущались, что не объявили траур, на что какой-то решительный с бородой сказал зло, что траур у нас только по высокопоставленным, а Сахаров не из этих. «Мы им устроим траур», — вдруг бросил высокий, длинноволосый…

Выбравшись со стадиона, пошел я на крики-приказы мегафона. Снова наткнулся на милицейскую цепь, за которой уже виделось море людей, бьющиеся на ветру флаги. Их много было — красно-бело-красный латвийский; сине-черно-белый эстонский; желто-зелено-красный литовский, некогда буржуазные, теперь они развеваются всюду в городах Прибалтики, и только в Москве их никак не признают — на ВДНХ по сей день те, что ввели после войны… Андреевский был флаг над толпой и дореволюционный, российский, о котором уже многие успели забыть. Грузинские знамена плескались на ветру, армянские, украинские, и можно диву даться, до чего аккуратно смонтировало Центральное телевидение репортаж с панихиды по А.Д. Сахарову — ни одного «запретного» флага не попало в кадр. Не попала в кадр и шестерка, перечеркнутая крест-накрест жирными полосами, — плакат, призывающий отменить шестую статью Конституции.

«Чем я хуже вас? Встаньте, чтобы всем было видно!», — заранее заполошничала крошечная бабешка. Ей закрыли вид на трибуну, и, не желая отходить в сторону, она накидывалась на здоровенного плечистого дядьку, который, возвышаясь над толпой, закрывал и мне панораму площади. Я стал бродить вдоль цепи солдат внутренних войск, которые не пропускали к трибуне и, натыкаясь на островки людей, останавливался, прислушиваясь к разговорам.

Мужчина без шапки читал вслух статью из «Московских новостей»: «Вещи ничего не значили для него. В доме не было ни хрусталя, ни ковров, ни роскошной посуды. Все приемы проходили на кухне, где отставшая от стены плитка крепилась лентой лейкопластыря…» «Какой был человек! — причитала негромко женщина, утирая слезы. — И имя-то как совпало — Андрей — мужественный!..» Говорили, что писатель, оклеветавший в своей статье жену Сахарова, заявился в Горький предупредить, что если и будет судебный процесс, то Сахарову его не выиграть — прокуратура пообещала. До суда дело не дошло — на эти слова Андрей Дмитриевич ответил ему пощечиной… Полковник в барашковой папахе вздыхает, парень в джинсовом глубоко затягивается сигаретой. «Сыночек, не кури», — просит бабка, и тот виновато гасит окурок… Другие люди — я прошел дальше — обсуждали хоккейный матч, гол Пряхина, — жизнь продолжалась… «Такого человека довели!», — говорили третьи. Рассказывали, что дом, в котором жил Сахаров после возвращения из горьковской ссылки, весь в цветах, а на многих букетиках бумажки со словами прощания. Но не только. Были и другие слова: «Ты не умер, ты убит!» «Мы знаем, кто тебя мучал, мы отомстим твоим палачам!..» Когда я это услышал, пришла на ум фраза из Герцена о том, что «ужасный, скорбный удел уготован у нас всякому, кто осмелится поднять свою голову выше уровня, начертанного императорским скипетром» и что «будь то поэт, гражданин, мыслитель — всех их толкает в могилу неумолимый рок…».

Еще рассказывали, что над подъездом его дома висел плакат: «Убедительная просьба и требование Елены Георгиевны — никаких речей!» Свечи были у дома, тысячи свечей, горы цветов. Услышал, что к Дворцу молодежи, где был установлен гроб с телом Сахарова, стояли по пять часов — людская цепь тянулась от «Фрунзенской» через Хамовники, аж к Парку культуры. Еще говорили, что спекулянты подняли в тот день цены на цветы. Две-три штуки в окрестностях Дворца молодежи «шли» по пять-восемь рублей. А когда вот так же, что называется, всенародно, стеклись 23 августа 1987 года латыши в Риге к памятнику Свободы, требуя признать незаконность пакта Риббентропа — Молотова, колхозники, торговавшие цветами, отдавали — я тому свидетель! — красные и белые розы и гвоздики бесплатно, а из тех цветов люди складывали цвета национального флага, ощущая себя народом, а не толпой, где каждый сам за себя…

Ну а как же без девушек Чернышевского с горящими глазами, разночинок, из тех, что могут вдруг на кладбище у гроба продекламировать с надрывом: «Пускай ты умер! Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к свету!» Такое изъявление чувств меня коробит, и когда в одном из кружков симпатичная девушка с распущенными волосами, стянутыми на лбу креповой ленточкой, начала вдруг, закрыв глаза и раскачиваясь, читать вполголоса: «Замучен тяжелой неволей, ты славною смертью почил, в борьбе за народное дело ты голову честно сложил…», я отшатнулся, — что-то во всем этом было фанатично-фальшивое…

Другие люди обсуждали вещи вполне материальные: сколько денег передал Сахаров народу? Двести тысяч долларов? Или двести пятьдесят? Он ли открыл психдома, куда кидали недовольных режимом, или до него кто?

«Природа плачет по хорошим людям», — слышу из людского островка. Эту фразу повторяли в тот день многие: нежданно-негаданно, после лютых декабрьских морозов, в одночасье началась оттепель, Москва оттаивала, как оттаивает обычно весной, ветер гнал по лужам старые газеты, мусор из-под просевших сугробов. Здесь, на площади, правда, все равно холодно, дует ветер, люди жмутся друг к дружке, и это дает ощущение единства огромной, пестрой толпе… Вот новый людской островок — плотный, наэлектризованный,— вокруг небритого армянина в кепке. О чем он говорит громко, надрывно, стирая с лица слезы? «Нас пять тысяч таких беженцев. А сколько в Краснодарском крае, кто это знает! У многих из нас совместные браки, один мой племянник на русской женат, другой на азербайджанке, как им быть, что им делать, куда детей теперь?.. Вы не представляете, что у нас там, вы в Москве ничего не знаете, вам лгут! Мой дом сожгли, а кто наказан? Никто! Ни один человек! Неужели не могут сто человек изолировать, которые воду мутят? Меня в Москве посадят из-за прописки, а в Баку куда милиция смотрит!.. Андрей Дмитриевич, он один нам в Москве помогал, один! Мы к нему обратились: где та валюта, которую нам дали, которую беженцам обещали? Узнайте, просили. Я вам помогу, — это он сказал, а теперь ни Сахарова, ни валюты! Не верьте чиновникам, они докажут, что валюту мы сами проели!..»

Еще был человек, ждавший помощи от А.Д. Сахарова, — капитан-лейтенант из Севастополя Стефановский. Отчаявшись обнародовать свою статью о причинах аварий на нашем военно-морском флоте, — он приехал в Москву к Сахарову, но не успел немного…

«Меж люлькою и гробом спит Москва», — вспомнил я из Баратынского, увидев женщину с крохотным ребенком на руках. Рядом с ней держали плакат: «Простите нас, Андрей Дмитриевич, мы должны были выйти на площади в 80-м». Шагнул дальше, и вдруг простецкого вида тетка в серых толстых чулках и стоптанных мужских ботинках, дешевом плащике вытащила из старенькой сумки листок бумаги и подняла его над головой. На листке было от руки начертано: «Андрей Дмитриевич Сахаров — луч света в темном царстве агрессивно-послушного большинства!» Она держала его двумя руками, на сгибе правой была сумка, листок бился на ветру, и видно было, что держать ей свой плакатик неудобно. Не успел я об этом подумать, как вдруг какой-то старик с костылем подошел к ней и, слова не говоря, взялся за край плакатика. Так они и стояли вдвоем — тетка в зеленой вязаной шапочке и дед-инвалид с орденскими планками, которые были видны, когда он распахнул пальто. Телевидение «Латвийской республики», как было обозначено на телекамере в руках у худенького оператора, тут же начало их снимать. Те, я видел, очень волновались, листок подрагивал в их руках, стояли они тихие, торжественные, серьезные, и по всему было видно, что решиться на такой поступок им было непросто. Одно дело, когда тебе двадцать и тебе, что называется, море по колено, другое — когда жизнь прожита, когда рушится тот миропорядок, который казался идеальным, когда легче не принять, отторгнуть, оберегая душевный свой комфорт, заткнув попросту уши, чтобы не слышать ничего…

Но вдруг смолкли все разговоры. Разом качнулись люди к автобусам и грузовикам с установленными на них камерами и динамиками — те автобусы и грузовики служили одной большой трибуной, и с этой трибуны первыми увидели катафалк. Толпа сдвинулась с места, потекла вперед, стала напирать на цепь взявшихся под руки солдат, сдерживавших напор. «Назад, пожалуйста, назад!», — это Юрий Афанасьев, стоя на трибуне, пытается образумить людей, которые тесно смыкаются вокруг автобуса с телом А.Д. Сахарова, не давая проезда. «Отойдите назад!», — вторит Афанасьеву Гавриил Попов. Опять Афанасьев: «Освободите проход! За портретом свободное место, встаньте справа и слева от портрета!..»

Перед катафалком несут большой портрет А.Д. Сахарова. Он глядит печально, немного насмешливо и иронично на всех нас, отчаянно толкающихся, рвущихся к нему поближе.

«Я вас прошу, — это уже голос Е.Г. Боннэр. В открытую дверь автобуса она говорит в плохонький мегафон, надсадно хрипящий, из-за чего я слышу только конец фразы: — …то, что было в 53-м! Мы же повзрослели!..» Не помогло, толпа напирает, а особенно молодежь, которая слабо представляет, что могло быть, когда в 53-м хоронили Сталина… «Два-три метра назад!..» «Кто там командует?» «Да Афанасьев же, который про агрессивно-послушных!..» «О-о!» Опять голос Е.Г. Боннэр: «Я вас прошу, послушайте меня!», но толпа не справляется сама с собой, я чувствую, как меня несет прямо на радиатор грузовика. «Тут звери или люди? — голос у Боннэр и просящий, и осуждающе резкий. — Вы пишете: простите нас, Андрей Дмитриевич, а сами!..» Но люди наконец понимают, что так дальше продолжаться не может, медленно, незаметно как-то отступают от автобуса, с трудом, но освобождают проход для тех, кто выносит гроб. «Не открываем, нам не разрешили», — Е.Г. Боннэр говорит про гроб тихо, но из-за того, что стоит возле микрофона, вся площадь слышит каждое ее слово.

Кто-то откашлялся на трибуне и сказал: «Мы начинаем!», но тут вмешались: «Нет-нет, сейчас полонез Огинского будет!» Сказали, прибавив не совсем вразумительно: «Эта музыка сопровождала польское Сопротивление последние сто пятьдесят лет… Прощание с Родиной!»

Шипение пошло через динамики, треск, словно включили старый-престарый граммофон. Полилась грустная мелодия, пробравшая насквозь, но на трибуне кто-то влез не слишком деликатно: «Долго очень!» И музыку оборвали на высокой ноте, а с ней и пронзительную ясность происходящего на площади. Словно бы по рукам дали пианисту…

Я не старался стенографировать все сказанное на панихиде, да и трудно было это сделать — толпа оттеснила меня далеко от трибуны, а усилители допотопные искажали слова. Многое переспрашивал у людей, кое-что мне диктовали, конечно же, не безошибочно. Я беру из торопливого блокнота только отрывки самых запомнившихся выступлений, оставив за собой право некоторые из них прокомментировать, чтобы читающие это в полной мере представили, как проходила та панихида…

Д.С. Лихачев, народный депутат СССР:
— Глубокоуважаемая Елена Георгиевна! Родные, близкие, ученики, товарищи!..

(Когда его слабый голос, в котором было столько боли и страдания, усилило железо динамиков, над притихшей враз площадью пронесся шелест — стали снимать шапки…)

— Он был пророк, призывавший современников к нравственному обновлению ради будущего. Как всякий пророк он не был понят и был изгнан из своего города… Виновата и Академия наук. Келдыш отстаивал Андрея Дмитриевича, доказывал, что перед нами величайший ученый… Многие академики письмо против него не подписали… Зловещее письмо… Нам этого не простили… Прости и прощай в старом и новом смысле этого слова!..

(Не только Келдыш заступался за Сахарова. В защиту Андрея Дмитриевича в годы его ссылки выступил 86-летний П.Л. Капица. «Я очень старый человек, — писал он Брежневу и Андропову. — Жизнь научила меня, что добрые поступки никогда не забываются. У Сахарова отвратительный характер, но он великий ученый нашей страны…» Многие в те годы молчали, но не Капица, во времена ежовщины возвысивший свой голос в защиту опального Ландау, а в 37-м писавший в Совет Народных Комиссаров: «…Если в биологии ты не Дарвинист, в физике ты не Материалист, в истории ты не Марксист, то ты враг народа. Такой аргумент, конечно, заткнет глотки 99% ученых… Такие методы спора не только вредны для науки, но также компрометируют… Дарвинизм, Материализм или Марксизм. Тут надо авторитетно сказать спорящим: спорьте, полагаясь на свои научные силы, а не на силы товарища Ежова…» Писал он это, рискуя головой, писал, предвосхищая некоторые идеи своего ученика А.Д. Сахарова. Итальянец Мартелли так и сказал на панихиде: Сахаров не подчинял вопросы науки вопросу власти).

Олжас Сулейменов, народный депутат СССР:
— Андрей Дмитриевич не любил лестных слов. Теперь будет произнесено много лестных слов в его адрес… Последний вечер он провел в гостинице «Москва», в моей комнате. Мы снимаем фильм «Невада — Семипалатинск», и он дал согласие рассказать все, что знает об истории испытаний… Его слова как завещание, как последняя воля. Он настаивал на том, чтобы и подземные испытания были прекращены… Щербинка — поселок под Горьким, он был туда сослан. На каменной совести нашей державы много таких щербинок… Те, кто здесь стоят, не должны испытать того, что выпало на его долю…

Евгений Евтушенко, народный депутат СССР:
— Он был воплощением всего того лучшего, что нам оставила русская интеллигенция… Он доказывал, что лучшее будущее не стоит слезы невинного ребенка. Он отстаивал принципы защиты маленького человека, считая, что нет маленьких людей, нет маленьких страданий…

И взмахнув рукой, без перехода и объяснений, стал читать свое стихотворение на смерть А.Д. Сахарова:

Забастовало сердце, словно шахта.
Еще вчера, от снега все седей,
он вышел из Кремля без шапки, шатко,
сквозь призраки бояр, царей, вождей.
За ним следил Малюта в снежной пыли,
и Берия, и тот палач рябой…
Предсмертные слова такими были
к жене и миру: «Завтра будет бой…»

Сергей Ковалев. (Его так и объявили — без титулов и званий. Да и откуда ему взять и то, и другое, человеку, чье имя десятилетиями произносилось в ряду «отщепенцев», «предателей Родины», людей без чести и совести. Фамилию Ковалева я услышал в 84-м, когда разразился скандал в молодежном журнале, печатавшем фантастический роман Артура Кларка, посвященный А.Д. Сахарову. Волею автора в экипаж космолета попали советские правозащитники, среди которых был и Ковалев. Главного редактора сняли тогда с треском — «за утерю бдительности»…)

— В начале 70-х грязный пакостник написал про Сахарова «простак». Хотел облить грязью, а сказал правду. Это была неслыханная, невыразимая простота. Он ясно и глубоко мыслил и поступал, как говорил. У него не было выбора: что сказать и как сделать, потому что правда, ответственность и добросовестность неотделимы. У него не было выбора — заступиться или нет, он заступался всегда. У него не было выбора — промолчать или не промолчать, — он не молчал. Мерзавцы требовали, чтобы он подписал обращение. «Я не подписывал ничего, с чем не согласен», — ответил Андрей Дмитриевич. У него не было выбора, когда он шел на трибуну Съезда. Его поносили, и этому поношению стоя аплодировали великие авторитеты. Он умел чувствовать чужую боль. Нехотя он вошел в историю, равнодушно — он давно там свой человек. Было сказано: не стоит село без праведника… Он подтверждал свою точку зрения не словами, а поступками… Говорят о новом политическом мышлении. Он не делил мышление ни на новое, ни на старое. Он был добросовестен и правдив. Он сидел в тюрьме тысячи раз вместе с нами, с каждым из нас, с друзьями, которых он никогда не видел. Аргументы теперь не за ним, «простак» выложил все свои аргументы. Как всякий простой человек, он ничего не таил… Есть еще политические заключенные, Андрей Дмитриевич умер за каждого из них. Давайте добьемся, чтобы их освободили!..

(А ведь они похожи, академик Сахаров и Ковалев, о котором далеко не все знают! Горбачев позвонил Сахарову в Горький, чтобы сообщить об освобождении его из ссылки, а он первым делом сказал о гибели правозащитника Анатолия Марченко в тюрьме. Не о себе стал говорить, а о своем письме в Правительство об освобождении всех узников совести, которые, по словам Сахарова, пострадали за убеждения и никогда не применяли насилие в политической борьбе — на площади об этом много говорили. И еще добавил, что сделает все, чтобы подобного не было никогда… И Ковалев на панихиде — тоже, казалось бы, не ко времени — о политзаключенных. Что это? Истинная солидарность борцов?..


(окончание)
Tags: История, Пресса Совдепии, Совдепия
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Про чеки из «Берёзки»

    «КоммерсантЪ» делает интервью с разными чинами по случаю распада СССР, последнее на данный момент - с Владимиром Васильевым, недавним дагестанским…

  • В этот день 11 лет назад

    Нет пока времени писать, слишком много дел срочных. Хвала разработчикам за функцию перепостов старого :о)

  • В этот день 9 лет назад

    Чтоб не простаивало - очередная запись про советские дефициты:

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 9 comments